Твердь снова размягчилась. Темя исчезло из вида. Чей-то голос позади меня спросили: «Чем могу помочь, доктор?»
Это была медсестра средних лет, тот тип женщины, который часто становится опорой в нашей профессии. Ее лицо было бледным, как молоко, и хотя на нем застыло выражение суеверного ужаса при виде этого странно дышащего тела, я не заметил в ее глазах ни малейшего признака того опасного состояния шока, которое лишает людей способности действовать. «Нужна простыня, — быстро сказал я. — Думаю, что у нас есть еще шанс.
Позади нее я разглядел около дюжины человек из больницы, столпившихся на ступенях и не желающих приблизиться. Много ли им было видно оттуда? У меня не было возможности узнать об этом наверняка. Могу лишь сказать, что в течение нескольких дней после того случая многие в больнице избегали меня (некоторые и после), и никто, включая и эту медсестру, никогда не спрашивал меня о том, что произошло.
Она повернулась и направилась к больнице.
«Сестра! — позвал я. — У нас не времени. Возьмите простыню в „Скорой“. Ребенок вот-вот появится».
Она подошла к машине, скользя по мокрому снегу своими туфлями на белых каблуках. Я повернулся к мисс Стенсфилд.
Вместо того, чтобы замедлиться, дыхание стало более учащенным, и тело снова напряглось. Голова ребенка появилась опять, но на этот раз не исчезла. Он просто начал выбираться наружу. Щипцы не понадобились вовсе. Ребенок словно выплыл в мои руки. Я видел, как снег падал на его окровавленное тельце. Это был мальчик. Его маленькие кулачки зашевелились и он издал тонкий жалобный крик.
«Сестра! — закричал я. — Шевелите побыстрей вашей задницей, черт бы вас побрал!»
Это прозвучало слишком грубо, но на мгновение я почувствовал, что я снова во Франции и снаряды опять будут свистеть над головой.
Раздался рокот пулеметов, и немцы будут возникать из мрака, скользя, падая и умирая в грязи и копоти. «Дешевое волшебство» — подумал я, видя, как человеческие тела шатаются, поворачиваются и падают. — Но ты права, Сандра, это все, что мы имеем».
Я никогда еще не был настолько близок к тому, чтобы потерять рассудок, джентльмены.
«Сестра, ради всего святого!»
Ребенок заплакал опять — такой тонкий, потерянный звук! — и замолчал. Пар, поднимавшийся от его тела, стал намного реже.
Я поднес его лицо ко рту, ощущая запах крови и легкий аромат плаценты. Дунув в его рот, я услышал слабый ответный вздох. Наконец, медсестра подошла, и я протянул руку за простыней.
Она стояла в нерешительности, не отдавая мне простынь. «Доктор, а что… что если это монстр?»
«Дайте мне простыню, — сказал я. — Дайте мне ее, иначе я надену вам вашу задницу на голову».
«Хорошо, доктор», — ответила она очень спокойно (мы должны благословлять женщин, джентльмены, которые часто понимают нас только потому, что не пытаются понять). Я завернул ребенка и отдал его медсестре. «Если вы уроните его, я заставлю вас съесть эту простыню».
«Да, доктор».
Я наблюдал, как она возвращалась в больницу ребенком и как толпа расступилась, пропуская ее. Затем я поднялся и попятился от тела. Это дыхание, как у ребенка — толчок, пауза… толчок… пауза.
Я опять начал пятиться, и моя нога на что-то наткнулась. Я обернулся. Это была ее голова. Подчинившись какому-то приказу внутри меня, я встал на колено и перевернул голову. Глаза были раскрыты — ее карие глаза, которые всегда были полны жизни и решимости. И они все еще были полны решимости. Джентльмена, она видела меня, Ее зубы были плотно сжаты, а губы чуть приоткрыты. Я слышал, как воздух входил и выходил через эти зубы и губы в ритме «паровоза». Ее глаза двигались: они скосились чуть влево, словно чтобы лучше меня видеть. Ее губы раскрылись. Они выговорили четыре слова: «Спасибо, доктор Маккэррон». И я услышал их, джентльмены. Но не из ее рта. Из голосовых связок, в двадцати футах от меня. Но поскольку ее язык, губы и зубы — то, что мы используем для артикуляции слов, находились здесь, ее слова были лишь набором звуков. Однако, количество этих звуков соответствовало количеству гласных во фразе «Спасибо, доктор Маккэррон».
«Поздравляю, мисс Стенсфилд, — сказал я. — У вас мальчик».
Ее губы пришли в движение, и позади меня раздались тонкий едва различимый звук… аииии…
Решимость в ее глазах погасла. Казалось, что теперь они смотрят на что-то вне меня, может быть, на это черное, заснеженное небо. Потом они закрылись. Она задышала снова и остановилась. Все было кончено.
От тех событий, что произошли у меня на глазах и свидетелями которых стали служанка, водитель и, может быть, кто-то вдаль, поверх парка, как будто ничего достойного внимания и не произошло, и такая удивительная решимость ничего не значила в этом жестоком и бесчувственном мире. Или, что еще хуже, только она одна и имела какое-то значение, только в ней одной был какой-то смысл.
Помню, что я стоял на коленях перед ее головой и рыдал. Я все еще рыдал, когда подошедшие врачи и две медсестры помогли мне встать и увели в больницу.
У Маккэррона погасла трубка.
Он зажег ее, а мы продолжали сидеть в абсолютной тишине. Снаружи яростно завывал ветер. Маккэррон посмотрел по сторонам, словно удивляясь, что мы еще оставались в комнате.
«Вот и все, — сказал он. — Конец истории!»
«Чего вы еще ждете? Огненные колесницы?» — фыркнул он, а потом задумался.
«Я оплатил все расходы на ее похороны. У нее больше никого не было, вы знаете. — Он улыбнулся. — Да, моя медсестра, Элла Дэвидсон, настояла на том, чтобы внести двадцать пять долларов, что для нее было огромной суммой. Но когда Дэвидсон настаивает на чем-то…» Он пожал плечами и затем рассмеялся.
«Вы уверены, что это не было простым рефлексом? — услышал я собственный голос. — Вы действительно уверены…»
«Абсолютно уверен», — невозмутимо сказал Маккэррон. — Завершение родов длилось не секунды, а минуты. И иногда я думаю, что она могла бы держаться и дольше, если бы было необходимо. Слава богу, что этого не понадобилось».
«А что с ребенком?» — спросил Иохансен.
Маккэррон затянулся. «Его усыновили, — сказал он. — И вы понимаете, что даже в те времена все документы об усыновлении держались в секрете». «Понятно, но что с ребенком?» — снова спросил Иохансен, и Маккэррон засмеялся с некоторым раздражением.
«Вы всегда идете до конца, не так ли?» — спросил он Иохансена.
Иохансен покачал головой. «Некоторые люди не могут иначе, на их беду. Ну, и что с ребенком?»
«Хорошо, раз вы настаиваете, вы конечно понимаете, что мне было интересно узнать о нем как можно больше. Я действительно следил за его судьбой и продолжаю это делать. Некий молодой человек и его жена, жившие в Мэне и не имевшие детей, усыновили ребенка и назвали его… ну, скажем, Джоном — хорошее имя, не правда ли».
Он затянулся, но его трубка снова погасла. Я чувствовал присутствие Стивенса за моей спиной. Вскоре мы разойдемся и вернемся к нашим будням. А истории, как сказал Маккэррон, начнутся лишь в следующем году.
«Ребенок, который родился той ночью, возглавляет в настоящий момент английское отделение одного из самых престижных частных колледжей в стране, — сказал Маккэррон. — Ему еще нет и сорока пяти. Он слишком молод для такой должности. Но в один прекрасный день он может стать президентом этого заведения. Я не сомневаюсь в этом. Он красив, умен и обаятелен. Однажды, по какому-то случаю, я обедал с ним в клубе преподавателей колледжа. Нас было четверо. Я мало говорил и, в основном, наблюдал за ним. У него решимость его матери, джентльмены… и такие же карие глаза».
III. Клуб
Стивенс, как всегда, стоял наготове с нашим пальто, желая всем наисчастливейшего Рождества и выражая благодарность за проявленную щедрость. Я постарался оказаться последним, и Стивенс ничуть не удивился, когда я сказал:
«Я хотел бы задать один вопрос, если вы не возражаете».
Он улыбнулся. «Конечно, нет», — ответил он.
«Рождество — подходящее время для вопросов».